Б.Черняков
Мой Профиль
Моя Игротека
Моя Фотоландия
Имя:Б.Черняков
Пол:мужской
Дата рождения: 29-авг-1928 
Место жительства:
   
<< апр >>     << 2024 >>
ВсПнВтСрЧтПтСб
 123456
78910111213
14151617181920
21222324252627
282930    
Все записи



Есть страна такая...
Б.Черняков

Была у меня в детстве любимая игра: искать в словах звуковые ассоциации. Слово "Палестина", например, если повторять его быстро и часто, напоминало шелест флага на ветру. Знакомо оно мне было лет, я думаю, с пяти-шести, звучало иногда и в нашем доме, и вне его, но осознанно вошло в мою память после случая, происшедшего года за два до войны.
   ...Суббота собрала нас за вечерним чаем. Нас - это бабушку, деда, мамину двоюродную сестру тетю Риву и меня. Тетя Рива рассказывала что-то очень веселое, сама же первая смеялась - но внезапно смех прекратился, словно кто-то невидимый выключил его, речь нашей гостьи стала медленной, рассеянной и я увидел, как начинает меняться ее лицо: в глазах появился лихорадочный блеск, румянец на щеках приобрел неестественно яркий цвет, лоб покрылся крупными частыми каплями пота.
   Старики бережно уложили тетю Риву на диван, укрыли двумя одеялами. Частая дрожь сотрясала все ее крупное тело.
   - Там, в сумке... хинин... порошки, - еле слышно произнесла она запекшимися губами.
   Бабушка хлопотала возле нее, дед молча сидел поодаль. Поймав мой вопрощающий взгляд, сказал:
   - Приступ малярии. Она привезла эту хворобу из Палестины.
   Потом уже я узнал от самой тети Ривы, что семнадцатилетней девушкой вместе с друзьями она отправилась в эту далекую жаркую страну. Строила дома, прокладывала дороги, осушала болота. Заболев малярией, уехала - не хотела быть обузой для товарищей.
   Я хорошо запомнил тот давний эпизод. А лет через десять слово "Палестина" снова пришло ко мне, но уже в стихотворении собственного сочинения. Я тогда сильно увлекался писанием виршей, главным образом на злобу дня, выдавая примерно по штуке в неделю. Все в них было на месте: и рифма, и размер, и даже сюжет, не хватало лишь самой малости - поэзии. Слава Б-гу, я вскоре понял это и вовремя покинул бесчисленные ряды графоманов. Что же до сочиненного мною опуса, то могу предположить, что появился он, скорее всего, под впечатлением от прочитанной в газете заметки. Тогда, в сорок восьмом, часто писали о недавно созданном Государстве Израиль.
   Стихотворение называлась "Есть страна такая - Палестина"; текст его, за давностью лет, я почти весь забыл, а из тех заключительных строк, что память все-таки сохранила, приведу последние две:
Я - еврей. Но я живу в России,
Мне судьбы не надобно иной.

   В ту пору было мне неполных двадцать лет. Жил я в небольшом поселке километрах в ста двадцати от Ленинграда, работал слесарем в ремонтном цехе местного бумажного комбината. Там и сдружился с нашим цеховым кладовщиком - одиноким пожилым евреем по фамилии Кац, бывшим школьным учителем истории. В тридцать седьмом за ним пришли, из лагеря он вернулся через восемь лет, с видом на жительство не ближе сто первого километра от северной столицы и обязанностью еженедельно являться на отметку к местному оперу.
   Звали его Малкиель Нисанович. Когда кто-нибудь из окружающих пытался переиначить имя и отчество нашего цехового кладовщика на более привычный лад - чаще всего ему предлагали именоваться Михаилом Николаевичем, - он отвечл столь же вежливо, сколь и твердо:
   - Родители назвали меня Малкиелем, имя отца - Нисан, так что ничем не могу вам помочь. Впрочем, если вам трудно это запомнить, называйте меня просто: товарищ Кац.
   Окончив смену, я часто заходил к нему в кладовую. Он вел меня в дальний закуток, отгороженный куском фанеры, ставил на электроплитку старенький жестяной чайник, высыпал на газету горку сушек, рядом клал мелко наколотый сахар - и мы начинали беседовать. Я всегда буду благодарен этому человеку: от него я впервые узнал о многих событиях в истории нашего народа, о многих в ней именах.
   Сейчас уже, конечно, не припомнить, почему зашел у нас однажды разговор о еврейском юморе. Малкиель Нисанович рассказал два смешных анекдота и спросил, есть ли, по моему мнению, какая-нибудь разница между ними. Я ответил в том духе, что поскольку и там, и там действующие лица - евреи, разницы, думаю, нет.
   - Вот вы и ошиблись, молодой человек, - сказал он. - Первый анекдот - действительно еврейский, а второй - о евреях. Объяснить, в чем тут разница, я, пожалуй, не смогу - это надо почувствовать. И тогда вы поймете по-настощему, что такое еврейский юмор.
   Чтобы не ударить в грязь лицом, я тоже рассказал не помню уж от кого услышанный анекдот о том, как беседовали раввин и священник. "Ну что у вас за вера такая несуразная, - сказал священник. - В синагоге во время Б-гослужения стоит сплошной шум, никакого благолепия. А ваши похороны! Завернут покойника в саван, опустят в могилу и дощечками сверху прикроют... Денег на гроб, что ли, жалко? То ли дело наше погребение! Тут тебе и певчие, и дьякон, и воскурение ладана". - "Ваша правда, батюшка, - ответил раввин, - в синагоге у нас и впрямь шумно. А что поделаешь? Вам хорошо, у вас Б-г на каждой стене висит, а у нас он всего один, к тому же и невидим. Пока до него докричишься. Что же до ваших похорон - они мне и самому больше нравятся".
   Я ждал, что мой собеседник рассмеется вместе со мной, но лицо его оставалось серьезным.
   - Еврейский юмор - юмор мудрых и добрых людей, - сказал он. - А ваш анекдот, молодой человек, если судить по последней фразе, сочинил антисемит. Радоваться смерти другого человека только потому, что этот другой принадлежит к иному, чем ты, народу, не по-еврейски.
   ...Но вернусь к своему сочинению.
   Первым его слушателем стал все тот же Малкиель Нисанович. Я очень надеялся на похвалу, хотя, зная характер этого человека, готов был услышать и нечто такое, что никак не могло польстить моему авторскому самолюбию. Но разговор пошел по совершенно иному руслу.
   - Как это у вас написано в конце? - спросил он. - "Я - еврей. Но я живу в России, мне судьбы не надобно иной". Процитировано верно?
   - Да, ответил я. - Но разве здесь что-то сказано не так?
   - Видите ли, молодой человек, - произнес Малкиель Нисанович своим высоким хрипловатым голосом, - для столь категоричного заявления надо иметь право выбора. Есть у вас такое право?
   Я промолчал - ответить мне было нечего.
   Ответ появился тогда же, когда появился и выбор - через сорок с лишним лет. И я воспользовался им.

(Опубликовано в приложении "Конец недели" 19.08.1994)
 Комментариев : 0, Просмотров : 1406
Профиль Комментарии 

Кое-что о прадедах
Б.Черняков

Генеалогическое древо моей семьи в том виде, как оно мне доподлинно известно, выглядит довольно куце.
   На самой верхушке его расположились прадеды: реб Велвл Дозорец и реб Исаак Черняков. Оба - из николаевских солдат; реб Велвл к тому же из кантонистов. Оба вернулись с царской службы в свое родное местечко Лиозно, что в сорока верстах к востоку от Витебска. Оба занялись торговлей.
   На исходе прошлого века реб Велвл был уже богатым человеком - управлял несколькими конторами, разбросанными по всей Белоруссии. Конторы скупали у крестьян лесной орех-фундук и поставляли его не только в российские города, но и за рубеж.
   Как-то, уже в зрелом возрасте, встретил я в одной ленинградской семье земляка, лет, думаю, восьмидесяти пяти, не меньше. Узнав, что я имею честь быть правнуком реб Велвла Дозорца, он сходу обрушил на меня лавину слов:
   - Как это ты выразился, а? "Имею честь"? Хорошо сказано, чтоб я так был здоров! В самую точку попал! Старик Дозорец был такой человек, такой человек, что я тебе дам! Он один стоил сотни евреев, а может быть, и тысячи - кто их там считал! Щедрая душа, мудрец - да будет благословенна его память! - и надежный, как кусок самой крепкой стали. Он говорил тебе "да" - и с этой минуты ты мог быть спокоен, что все будет в порядке. Он говорил тебе "нет" - и ты понимал, что это окончательно. И почти никогда не говорил "может быть" - эти слова реб Велвл не любил...
   Прадед участвовал в обороне Севастополя, был награжден медалью "За храбрость" на георгиевской ленте. Известно также, что в школу кантонистов он попал в десятилетнем возрасте. Других сведений о его пребывании там нет. Хотя...
   "Помимо общих суровых условий военного режима в царствование Николая Первого, институт кантонистов являлся особо ужасным еще и потому, что им пользовались для обращения евреев в христианство... Сохранилось много сведений о том, как истязали упорствующих в своей вере евреев-канитонистов: их почти неодетыми оставляли на морозе, окунали в воду до обмороков и глухоты, наносили раны при стрижке".
   Цитата взята из Еврейской энциклопедии Брокгауза и Ефрона.
   Свое еврейство прадед сохранил в чистоте. Был он человеком глубоко верующим - но без шор. Известное выражение: "Не еврей для субботы, а суббота для еврея" - знакомо мне еще с детства и воспоминание это тоже связано с рассказами земляков о старом Дозорце. Вот один из них - о том, почему реб Велвл до конца жизни не разговаривал с местечковым раввином, человеком неумным и вздорным.
   Однажды субботним днем к прадеду пришла плачущая женщина: дочери предстоят тяжелые роды, акушерка говорит, что лучше всего отвезти ее, не мешкая, в больницу. А везти-то и некому. В Лиозно есть два извозчика - белорус и еврей, но один пребывает в пьяном кураже, а второй отправился за разрешением к раввину и тот запретил нарушать святость субботы.
   Прадед молча выслушал женщину, молча запряг в бричку лучшую из своих лошадей и сам отвез беременную в больницу. Встреченный на обратном пути раввин заговорил с реб Велвлом на повышенных тонах, обвинил его в святотатстве и даже, говорят, пригрозил публичным проклятием - херемом.
   Рассказывают, что старый Дозорец, человек немногословный, ответил раввину так:
   - Тору надо не только читать - над ней надо еще и думать.

   Второй прадед, реб Исаак, обладал противоречивым и довольно скандальным характером, был вспыльчив, криклив и отнюдь не чужд рукоприкладства. Крепко доставалось от него в детстве сыновьям, да и внуков своих, особенно старшего из них, моего будущего отца, он неоднократно порол ременными вожжами. А еще старожилы местечка вспоминали, что с царской службы прадед привез красивый мундир с галунами и несколькими медалями и умение замысловато ругаться по-русски, чем приводил в изумление и замешательство своих тихих Б-гомольных земляков.
   Реб Исаак тоже был одним из самых состоятельных жителей местечка. Дядя Соломон, старший из сыновей прадеда, очень любил рассказывать о том, как его отец, почти до самой своей кончины накануне первой мировой войны, неустанно занимался самым Б-гоугодным еврейским делом - благотворительностью. И столь в нем преуспел, что об этом стало известно барону Горацию Гинцбургу - санкт-петербургскому золотопромышленнику и знаменитому филантропу. Дойдя в своем повествовании до этого места, дядя Соломон выдерживал чисто театральную паузу и при этом всякий раз высоко поднимал указательный палец, как бы призывая слушателей проникнуться чувством особой значимости сказанного.
   Впрочем, и приятель деда реб Берл Хейфец утверждал, что прадед не только никогда не отказывал в денежной помощи, порой весьма существенной, тем, кто в ней действительно нуждался, но и сам нередко предлагал ее. Особенно щедро он поддерживал семьи солдат, и не только солдат-евреев.
   При всем том терпеть не мог профессиональных местечковых нищих.
   Одного из них я еще застал - это был глубокий старик Эле-Зорах. В дом он никогда не входил - останавливался у дверей и произносил одну и ту же фразу: "Гит эпес а нидове" (Подайте какую-нибудь милостыню). Во время очередного визита, когда я, по поручению бабушки, вынес ему, как обычно, несколько медных монет, он сказал:
   - Спасибо твоей бабушке, маленький Черняков, спасибо и тебе. Ты лучше прадеда - тот всегда гнал меня со двора и однажды даже ударил палкой по спине. Но разве я сделал ему что-то плохое? Нет, маленький Черняков, ничего плохого я ему не сделал. Только сказал, что когда-нибудь Б-г покарает его за то, что он не подает милостыню нищим.
   - Зачем же вы ходили к нему? - спросил я.
   - Как это - зачем? - удивился Эле-Зорах. - Одним на роду написано делать деньги, другим - выпрашивать их. Что поделаешь, мальчик, так уж Б-г устроил этот мир. Понял?
   Я не понял, но переспрашивать не стал...
 Комментариев : 0, Просмотров : 1426
Профиль Комментарии 

Наталья
Б.Черняков

Жизнь столкнула меня со множеством людей, так или иначе повлиявших на формирование моего характера, моих привычек, взглядов, оценок. Это естественно. Был, однако, человек, чье влияние, уже в зрелые мои годы, оказалось особенно сильным.

1.================

   Очень долго не мог я свыкнуться с мыслью, что этой женщины больше нет в живых. Припоминаю, как вскоре после похорон, отвечая на какой-то сугубо литературоведческий вопрос одного из своих приятелей, машинально сказал: "Не знаю. Это надо будет выяснить у Долининой" - и даже не вдруг сообразил, почему мой собеседник смотрит на меня каким-то странным взглядом. Несколько раз ловил себя на том, что набираю номер ее телефона...
    После гражданской панихиды в Доме писателей я не смог поехать на кладбище в Комарово и выбрался туда только через несколько недель. Стоя у могилы, оглянулся вокруг, и, помню, на какое-то мгновение почудилось, что холмик, укрытый ветками мокрой от осеннего дождя хвои, мраморная доска в изголовье - все это имеет отношение к какой-то другой, незнакомой Долининой. А та, что без малого два десятилетия дарила меня своей дружбой - та Долинина по-прежнему живет на Петроградской стороне, на шестом этаже приметного дома дореволюционной постройки, в заставленной книжными стеллажами квартире. И когда бы я ни пришел сюда, меня встречают с неизменно сердечным, веселым и несуетным радушием. Мы, как обычно, идем на кухню, хозяйка ставит на огонь чайник, усаживается напротив, закуривает сигарету и я уже знаю, что сейчас последует первый - традиционный - вопрос:
   - Ну-с, дорогой товарищ Черняков, как идут дела на вашем сильно орденоносном Кировском заводе? По-прежнему ли там куют что-то железного и что говорит рабочий класс?
   ...Своим знакомством с Натальей я обязан двум письмам, сходным по смыслу, но отправленным разными людьми и разным адресатам. Суть дела сводилась к следующему. Учительница французского языка, недавняя выпускница Герценовского института, обратилась в редакцию ленинградской молодежной газеты "Смена", прося защитить ее доброе имя от кампании клеветы, затеянной группой педагогов этой школы во главе с завучем. Примерно о том же написали в редакцию "Известий" бывшие сокурсники учительницы. "Смена" поручила проверку письма мне, ее нештатному корреспонденту; точно такое же задание в "Известиях" получила Долинина.
   В те давние времена я был рабочим Кировского завода, а Долинина преподавала литературу в старших классах. Имя ее уже тогда пользовалось известностью и не только в учительских кругах. Статьи и очерки Долининой, регулярно появлявшиеся на страницах ленинградской и московской периодики, имели, как принято было выражаться, немалый общественный резонанс.
   Школа, где работала Наталья Григорьевна, помещалась на набережной Фонтанки, наискосок от Дворца пионеров. В учительской мне сказали, что Долинина на уроке и предложили подождать в коридоре. Впрочем, ждать пришлось недолго. Вскоре прозвенел звонок, из классов в коридор повалила ребятня. Пережидая, пока схлынет этот неуправляемый поток, я отвернулся к окну. Кто-то коснулся моего рукава. Обернувшись, я увидел перед собой невысокую, довольно полную женщину, примерно моих лет. Веснушчатое лицо, каштановые волосы, небольшие карие глаза. Одежда - юбка, домашней вязки свитер с высоким воротом, простые темные туфли.
   - Если вас интересует Долинина, - сказала женщина весело и просто, - так это я и есть.
   Так мы встретились.
   Между тем, когда в отделе учащейся молодежи "Смены", где я сотрудничал, стало известно, что делом учительницы французского языка заинтересовалась еще и большая московская газета, было решено собственный материал не готовить, ограничившись обычной в таких случаях процедурой пересылки письма в "соответствующую инстанцию" - для принятия мер. Узнав об этом, Долинина сразу же предложила мне написать совместную статью - для "Известий". Я согласился.
    Не стану пересказывать в подробностях суть дела, которым пришлось нам тогда заниматься. Коротко: все, о чем написали в редакции двух газет учительница и ее институтские друзья, оказалось сущей правдой. Проверяя эти письма, мы попали в такую круговерть неприкрытой зависти и лицемерия, победительного чванства и какой-то изощренной подлости, что, вспоминая потом наиболее характерные эпизоды той давнишней истории, я еще долго не мог избавиться от ощущения некой ирреальности происходящего на наших глазах действа.
   Однажды, когда, закончив, наконец, многочисленные и многочасовые беседы с основными персонажами будущего газетного материала, мы возвращались вечером из школы, Долинина сказала:
   - Ну-с, дорогой товарищ Черняков, как Вам показался сей, с позволения сказать, педагогический коллектив? По совести говоря, будь моя воля, я бы просто-напросто разогнала всю эту кунсткамеру при помощи метлы с известным Вам прилагательным. В общем, не заглядывая вперед, как там получится с публикацией нашей статьи, ибо предвижу некоторые возможные осложнения, заголовок к ней я уже нашла. Нашла у столь дорого моему сердцу Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина: "Применительно к подлости". Не возражаете? Эпиграфом же предлагаю поставить старый анекдот о ханже-гувернантке, каковая, если помните, твердо считала, что любой встреченный на улице мужчина - неприличен, ибо под одеждой он всегда совершенно голый.
   А со статьей действительно вышла история - Долинина, как в воду глядела. У меня сохранился текст ее записки, он все объясняет:
   Дорогой Борис Вульфович!
   Только вчера, наконец, выяснилось, что "Известия" готовы опубликовать наш материал, однако при одном непременном условии: если мы определенным образом сместим акценты. Чисто технически эта процедура весьма проста: надо убрать четыре абзаца полностью и еще несколько фраз в разных местах. Всего и делов. Однако, прочитав статью без упомянутых выше четырех абзацев и нескольких фраз (я отметила их красным карандашом), Вы, полагаю, сразу поймете, что нам предлагают, перефразируя Павла Когана, вместо угла изобразить овал.
   Давайте вместе поразмыслим, стоит ли, как говаривали в старину умные люди, продать наше первородство за чечевичную похлебку?
   Неотложные литературные дела требуют моего личного присутствия в Москве. Вернусь дня через три-четыре, сразу же позвоню Вам, тогда и решим все окончательно.

Ваша Н.Долинина



   То обстоятельство, что статье не суждено было появиться в газете, ничуть не обескуражило Долинину. Напротив, это только удвоило ее энергию. Я был поражен, с каким умом, с какой настойчивостью и хладнокровием использовала она все права и возможности, предоставленные ей журналистским удостоверением, чтобы добиться полной и безоговорочной реабилитации оклеветанного человека. Справедливость, в конце концов, была восстановлена, а порок - наказан, хотя, к сожалению, далеко не в тех масштабах, в каких это следовало сделать.
    А у меня, как память о давнем событии, приведшем к нашему знакомству, сохранилась надпись на титульном листе повести "Мы с Сережкой близнецы". Надпись, гласящая, что книжка эта подарена "дорогому соавтору", хотя, признаться по совести, участие "дорогого соавтора" в подготовке совместного газетного материала было невелико: всю основную литературную часть работы Долинина проделала сама.

2.================

   Дочь погибшего в сталинском застенке ученого-филолога с европейским именем, создателя одной из самых плодотворных литературоведческих школ, профессора Ленинградского университета Григория Гуковского, она и сама была личностью яркой и необычайно одаренной. Полтора десятка лет преподавала русскую литературу в школе, сотрудничала в "Известиях" и журнале "Юность", много и успешно работала для кино, радио и телевидения. Ее перу принадлежит несколько мастерски написанных литературоведческих книг: "Прочитаем "Онегина" вместе", "Печорин и его время", "По страницам "Войны и мира"", "Предисловие к Достоевскому". В учительской среде эти книги считались лучшими методическими пособиями по русской литературе девятнадцатого столетия и через несколько дней после выхода очередной работы Натальи Долининой ее уже невозможно было найти в магазинах.
   Как-то она вдруг попросила, чтобы я как можно подробней рассказал ей о своем ремесле - ремесле разметчика-машиностроителя.
   - Ставлю Вам одно условие, - сказала Наталья, - постарайтесь изложить мне все это таким образом, словно я - ваша ученица и меня надо во что бы то ни стало убедить в неоспоримых преимуществах разметочного дела перед любой другой профессией Это будет, как сказал бы Станиславский, Вашей сверхзадачей.
   Поразмыслив, я стал рассказывать. Моя собеседница слушала с большим вниманием; она, надо попутно заметить, вообще в совершенстве владела редким и потому особенно ценным искусством - умением слушать.
   Но, как я ни старался, рассказ мой, очевидно, показался ей не очень убедительным, потому что она еще долго расспрашивала меня об особенностях ремесла разметчика. Кое-что, помню, пришлось даже изобразить на бумаге - для большей наглядности. Когда же, наконец, с разговорами на сугубо профессиональные темы было покончено, я все-таки поинтересовался у Натальи, зачем ей понадобился весь этот ворох чисто технических подробностей? В ответ она весело хмыкнула - была у нее такая симпатичная привычка, сразу превращавшая солидную женщину в озорную девчонку-школьницу, и сказала:
   - Пригодится...
   Зачем пригодится - это я понял много позже, через год или два, когда вышла в свет повесть "Разные люди". (В основу книги лег литературный сценарий семисерийного телевизионного фильма под тем же названием). Об одном из героев своей повести автор пишет: "Григорий был разметчиком высокого класса, работал при конструкторском бюро...". Дойдя до этих строк, я сразу вспомнил наш разговор о разметочном ремесле. Но самое примечательное во всей этой истории я обнаружил, когда прочитал повесть до конца. Оказалось, что если о прочих сторонах жизни Григория было рассказано довольно широко и подробно, то сугубо профессиональным его делам посвящена всего одна приведенная выше фраза.
   Получая в подарок надписанный экземпляр повести, я не преминул поинтересоваться у Натальи, неужто весь наш длинный разговор о разметочном деле понадобился ей ради одной-единственной строки?
   Ответ был короток и предельно ясен:
   - Для того, чтобы назвать профессию героя, понимаете, даже только назвать! - я должна хотя бы в общих чертах предметно представить ее себе. Прошу прощения за банальную истину, уважаемый товарищ Черняков, но тут вопрос принципа, вопрос не столько писательской технологии, сколько писательской этики. Для меня - во всяком случае.
   О своей литературной работе, о писательской технологии она говорила скупо и неохотно. Расхожие выражения типа "творческая лаборатория", "творческие планы" воспринимались ею с нескрываемой иронией. Зато, прочитав хорошую новую книгу уже известного писателя или открыв для себя интересное имя в литературе, Долинина говорила об этом с такой подкупающей доброжелательностью и в таких выражениях, словно речь шла об успехе очень близкого ей человека. Например, так:
   - Вы что-нибудь слышали о писателе Юрии Давыдове? Неужели не слышали? Так вот, сообщаю для Вашего сведения, что в свое время имела удовольствие прочесть его книгу "Март" - это о народовольцах, о первомартовцах. Теперь вышел новый роман Давыдова и тоже о народовольцах - "Глухая пора листопада". Настоятельно рекомендую прочесть - честное слово, не пожалеете! Серьезный историк и талантливый беллетрист - такое сочетание встречается нечасто, уж можете мне поверить!
   Или еще:
   - Вы, помнится, мне говорили, что отец Ваш в молодости был военным летчиком - я не ошиблась? Очень хорошо! А не называл ли он Вам такую фамилию: Коллинз? Да нет же, не автор "Лунного камня" и "Женщины в белом", а летчик-испытатель начала тридцатых годов, американец. Не припоминаете? Значит, мне повезло больше - книгу Коллинза я читала в седьмом или восьмом классе, но, представьте, помню до сих пор. А говорю Вам это все к тому, что записки Коллинза ассоциируются у меня с другой книгой, только что прочитанной. Написал ее тоже летчик-испытатель, причем, смею Вас заверить, с большим литературным дарованием. Живет он в Москве, величают его Марк Галлай, а книга называется "Через невидимые барьеры". Запомнили? Настоятельно рекомендую.
   Как-то она мне вручила тоненькую книжицу в скромном бумажном переплете - сборник стихов Хаима-Нахмана Бялика в переводе Владимира Жаботинского.
   - Читали?
   Я ответил, что имена эти мне известны, но читать до сих пор не приходилось.
   - Даю на несколько дней, - сказала Наталья. - Мне стихи Бялика в свое время порекомендовал отец, он считал, что это - большая поэзия, а у него, как вы несомненно догадываетесь, был довольно-таки неплохой литературный вкус.
   Впрочем, если ей что-то не нравилось - она и в этих случаях выражала свои суждения столь же ясно и определенно, хотя облекала их порой в такую форму, воспроизвести которую довольно сложно. Но я все-таки рискну.
   Вот, скажем, такой монолог:
   - Приходит ко мне на днях наш дорогой племянник Митя Долинин и произносит следующий текст: "А скажи-ка мне, тетка Наталья, "Король Лир" - это что?" - ""Король Лир", - отвечаю я ему, - это, чтоб ты знал, такая пьеса, которую по слухам сочинил некий старорежимный англичанин по имени Вильям Шекспир. Утверждают также, что старик Вильям написал ее в жанре высокой трагедии". Но племянник Митя Долинин не успокаивается, он, наша птичка, глубоко так вздыхает и тихо говорит: "Значит, я ничего не понимаю, потому что фильм маэстро Козинцева "Король Лир" - это, тетка Наталья, совсем не то, о чем ты здесь толкуешь". - "Митя, - успокаиваю я его, - ты только, ради Б-га, не волнуйся, все обойдется". И знаете, что он мне отвечает? Вот послушайте: "Боюсь, что уже не обойдется, потому что глубоко уважаемый мной Григорий Михайлович Козинцев сделал из высокой трагедии мелодраматическую историю про то, как один легковерный старичок сдуру выписался со своей жилплощади - и что из всего этого получилось". Как Вам это понравится? Мне - понравилось, в Митиных словах что-то есть.
   Остается только пояснить, что "наш дорогой племянник Митя Долинин" уже тогда, почти двадцать лет тому назад, был одним из самых одаренных кинооператоров "Ленфильма".

3.================

   Однажды мы шли с Натальей по набережной Невы от Дворцового моста к университету. Прервав начатый разговор, она остановилась и спросила:
   - Вы хорошо видите мужчину, идущего нам навстречу?
   - Не только вижу, но и знаю, - ответил я. - Это профессор Борис Соломонович Мейлах. Личным знакомством похвастаться не могу, но лекции профессора по психологии литературного творчества слушал неоднократно и всегда с большим интересом. Правда, по собственной инициативе, потому что у нас на заочном отделении факультета журналистики он не преподавал.
   Мы прошли несколько шагов. Наталья сказала:
   - А я, в отличие от вас, знакома с ним лично, причем очень хорошо. - И секунду помолчав: - Теперь будьте внимательны. Как только увидите, что достопочтенный профессор, доктор наук, лауреат и прочая со всей возможной резвостью переходит на противоположную сторону - значит, заметил меня.
   - Очевидно, взял взаймы некую сумму? - пошутил я. - Должен - и до сих пор не отдает?
   - Должен? - она повторила это слово серьезно, не приняв моей шутки. - Пожалуй, можно сказать и так. Только долг этот - он у него, как горб, так при нем и останется до конца жизни.
   А Мейлах действительно довольно шустро перешел на противоположную сторону и тут же свернул на широкую аллею, ведущую к БАНу - Библиотеке Академии Наук.
   - Я сейчас вспомнила эпизод из моей учительской практики, - сказала Наталья. - Как-то в моем десятом "а" зашел разговор о книге Петра Вершигоры "Люди с чистой совестью". Встает один из мальчишек и выдает примерно такой текст: "А что, Наталья Григорьевна, вот было бы хорошо создать книгу "Люди с нечистой совестью". Я бы туда самой первой записал нашу соседку по коммуналке: она бьет исподтишка родную мать и выживает старуху из комнаты". Идея классу понравилась, началось бурное ее обсуждение. А я, слушая ребят, подумала: у меня тоже есть несколько кандидатов в эту книгу и вальяжный профессор Мейлах - один из них.
   ...Шел июнь пятидесятого - пожалуй, самого тяжелого года в ее жизни. Отец арестован и, по распространившимся в университете слухам, обвинен в космополитизме и сионизме. Судьба его неизвестна. Многие из тех, кого Наталья считала друзьями дома, перестали здороваться, делая вид, что вообще не знакомы с дочерью безродного космополита Гуковского. Мейлах, преподававший на ее курсе историю русской литературы, здоровался еле заметным кивком и тут же отворачивался. А ведь совсем недавно человек этот сидел за их обеденным столом, пил вино, пел старинные студенческие песни и со снисходительной доброжелательностью шутил с юной студенткой - дочерью человека, которого он называл своим учителем.
   Теперь все это в прошлом. Ко всем бедам, свалившимся на Наташу и ее мужа, Костю Долинина, тоже студента, прибавилась еще одна: двадцатидвухлетняя беременная женщина (у нее родятся близнецы - Таня и Юра) чувствовала себя далеко не лучшим образом и с трудом сдавала сессию.
   ...В день сдачи экзамена по истории русской литературы Наташе с самого утра было как-то особенно не по себе. С трудом добралась до филфака. Подошла к Мейлаху, попросила перенести экзамен на другой день, отдельно от группы.
   - Вы прекрасно знаете, Гуковская, - сказал профессор (теперь он называл ее только по фамилии и только на "вы" ), - что порядок для всех одинаков. Впрочем, если деканат даст письменное разрешение, я приму у вас экзамен отдельно, но для этого вам придется прийти ко мне на службу.
   В назначенный день и час Наташа была в старинном доме на набережной Адмирала Макарова, где и сегодня располагается Институт русской литературы - Пушкинский дом. Профессор оказался на месте. Она протянула ему зачетку и бумажку из деканата. Мейлах молча разложил перед ней экзаменационные билеты...
   Когда она ответила на все вопросы, хозяин кабинета встал из-за стола, подошел к окну и некоторое время изучал записи в зачетке. Потом глубоко задумался, как человек, которому предстоит принять трудное решение. Наконец снова сел к столу и, пряча взгляд куда-то вглубь приоткрытого верхнего ящика, сказал:
   - Не отрицаю хорошего знания вами всего материала, но больше тройки поставить не могу. Надеюсь, вы понимаете, почему.
   Эту историю я и услышал из уст моей собеседницы тогда, на Университесткой набережной. Правда, Наталья не упомянула одну существенную деталь, ставшую мне известной несколько позже: "тройка" в зачетке означала лишение на весь следующий семестр тоже грошовой, но все же большей, чем обычная, повышенной стипендии. И Мейлах, естественно, не мог этого не знать.

4.================

   Еврейка по отцу (ее мать, Наталья Викторовна Рыкова, близкий друг Анны Ахматовой, умерла при рождении дочери), Наталья всегда поражала меня не просто активным, но прямо-таки воинствующим неприятием любого проявления антисемитизма. Как-то я заметил ей, полушутя-полусерьезно, что тут в ней больше еврейского, чем во мне самом.
   - А Короленко?
   Вопрос прозвучал не без некоторой доли ехидства.
   - Что - Короленко? - не вдруг сообразил я.
   - А то, все с той же чуть насмешливой интонацией уточнила она, - что куда в таком случае вы определите Владимира Галактионовича? Уж он-то, как вам должно быть известно, вообще не был евреем ни с какой стороны. И тем не менее.
   Наталья закурила, сделала несколько глубоких затяжек и сказала:
   - Впрочем, у этой неумирающей проблемы есть для меня и еще одна грань. Вы Надсона читали?
   - Два или три стихотворения, - честно признался я.
   - Не густо, - сказала она. - Между прочим, чтоб вы знали, Семен Яковлевич Надсон писал хорошие стихи. Был он сыном крещеного еврея и русской женщины и, хотя в его стихах нет и намека на какие-то еврейскик мотивы, однажды он написал вот что...
   Разговор наш происходил летом шестьдесят седьмого. Точнее - в десятых числах июня. Мы сидели за столом, уставленным традиционнным натюрмортом: двумя чашками дымящегося кофе, сахарницей, надтреснутым блюдцем, заменяющим пепельницу и пачкой болгарских сигарет. Сидя на стареньком табурете и откинувшись спиной к стенке, Наталья читала:
Я рос тебе чужим, отверженный народ,
И не тебе я пел в минуты вдохновенья.
Твоих преданий мир, твоей печали гнет
Мне чужд, как и твои ученья.

И если б ты, как встарь, был счастлив и силен,
И если б не был ты унижен целым светом,
Иным страданием согрет и увлечен, -
Я б не пришел к тебе с приветом.

Но в наши дни, когда под бременем скорбей
Ты гнешь чело свое и тщетно ждешь спасенья,
В те дни, когда одно название "еврей"
В устах толпы звучит, как символ отторженья,

Когда твои враги, как стая жадных псов,
На части рвут тебя, ругаясь над тобою, -
Дай скромно стать и мне в ряды твоих бойцов,
Народ, обиженный судьбою!


   - Как видите, помню наизусть, - произнесла Наталья с некоторой даже гордостью. - Это потому, что с тех пор, как в студенческие годы впервые прочла стихотворение, перечитывала его не однажды. Как-то очень уж оно мне на сердце легло. Голос крови, что ли?
   И вдруг, переменив тему (впрочем, никакого "вдруг" не было, логическая цепочка ее размышлений проступала достаточно явственно), она весело спросила:
   - Ну, что сегодня сообщают нам забугорные голоса? Как чувствует себя наш большой друг и по совместительству Герой Советского Союза Насер? Этот одноглазый еврейский Кутузов его уже окончательно ухайдакал или самый главный араб еще пускает пузыри?
   ...На моей памяти произошел однажды случай, о котором могу с уверенностью сказать, что ни до него, ни после я Наталью такой не видел. За восемнадцать почти лет нашей с ней дружбы знал ее веселой и печальной, деловитой и безалаберной, одержимой и отчаявшейся, подтрунивающей над другими и безжалостно иронизирующей над собой, - но никогда не предполагал, что в ее словах, в самом тоне, каким они были произнесены, может содержаться заряд ледяного презрения такой силы.
   Произошло это в майский день на улице Воинова, недалеко от Дома писателей, куда я попал по приглашению Долининой: она позвонила накануне, пообещала, что будет интересный доклад.
   И он действительно оказался интересным: речь шла о принципиально новом подходе ко всей системе преподавания литературы в средней школе. Помню и фамилию докладчика: Билинкис - сейчас он известный литературовед, доктор филологических наук. Доклад вызвал шумную реакцию аудитории: из зала посыпались вопросы, начались споры. Уже выйдя на улицу, Долинина продолжала приводить доводы за и против выдвинутой Билинкисом теории. Была очень оживлена, смеялась, рассказала какую-то веселую историю из собственной учительской практики. И вдруг резко оборвала начатую фразу, вся как-то сжалась, крепко взяла меня под руку.
   Навстречу шел человек; ни возраста, ни лица его совершенно не помню; в памяти почему-то сохранился сногсшибательно модный портфель. Поравнявшись с нами, человек остановился и поздоровался с Долининой. Она посмотрела ему прямо в глаза и, вместо ответного приветствия, произнесла негромко, отчеканивая каждое слово:
   - Литература, господин хороший, делается чистыми руками. Понимаете: чис-ты-ми! Попробуйте, если сможете, на практике усвоить себе эту истину - вот тогда я и подам Вам руку. Но не раньше. Слышите - не раньше!
   Я тогда не знал ни имени встреченного нами человека, ни тем более причины, побудившей Наталью сказать ему то, что сказала. И поскольку сама Наталья о случае на улице Воинова никогда не вспоминала, я, естественно, не считал возможным расспрашивать ее. Лишь через десяток лет, когда Натальи уже не было в живых, я совершенно случайно узнал, что владельцем сверхмодного портфеля оказался человек с забавным сочетанием имени и фамилии: Вильям Козлов. Числился он по разряду прозаиков и незадолго до памятного разговора, свидетелем которого я оказался, был публично уличен Натальей в весьма неблаговидном поступке, к тому же еще и с откровенным антисемитским душком. Впоследствее, насколько я помню, Козлов и словесно, и печатно поддерживал юдофобствующих литераторов Куняева, Белова и Распутина.

5.================

   
   Года за полтора до кончины Наталью свалил в постель тяжелейший недуг, от которого она так и не смогла полностью оправиться. Через два-три месяца поднялась, начала понемногу ходить, но движения еще долго были неуверенными, а речь - затрудненной. Когда ей становилось полегче, кто-нибудь из родных или друзей гулял с ней.
   Навсегда запомнил одну из таких прогулок.
   ...Мы медленно выходим из дому и идем по направлению к старому парку - мимо кинотеатра "Великан" и станции метро "Горьковская". По дороге я расспрашиваю Наталью о ее новой книге (Эта книга - "Предисловие к Достоевскому" - была подписана к печати через несколько дней после того, как ее автор ушла из жизни). В парке у памятника морякам эсминца "Стерегущий" садимся на скамью. Разговор о книге продолжается еще несколько минут.
   Потом просто сидим молча, наблюдая за играющими детьми. Наталья первая нарушает молчание. Каким-то отстраненным голосом, от которого у меня на мгновенье перехватывает дыхание, она тихо произносит, медленно подбирая слова:
   - Сегодня утром прочла у Маршака:
Не надо мне ни слез, ни бледных роз,
Я и при жизни видел их немало.
И ничего я в землю не унес,
Что на земле живым принадлежало.


   ...Наталья Григорьевна Долинина умерла в сентябре семьдесят девятого. Ей шел пятьдесят второй год.

(Очерк составлен на основании двух редакций: из домашнего архива и опубликованного в газете "Новости недели" 6.04.1995)
 Комментариев : 0, Просмотров : 2073
Профиль Комментарии 

Остановленные мгновения
Б.Черняков

"Наибольше всего завидую, Корней Иванович,
тем Вашим читателям, которые лет через пятьдесят будут
читать Ваши дневники и весь этот Ваш
замечательный материал".

Мих.Зощенко


1.=========================

   Вот уж воистину удивительная книга! Размышлять над ней можно сколь угодно долго - она дает тому богатейшую пищу.
   Исчерпывающую характеристику "Чукоккале" дал Ираклий Андронников:
   "Ведь это же биография Корнея Ивановича, да еще какая! Писаная друзьями.
   Это история каждого знакомства, каждой дружбы его.
   Это и биография времени.
   Это история жизни литературной. Те черты, каких не найдешь ни в собраниях сочинений, ни в письмах. Но именно по ним можно судить о литературной атмосфере, окружавшей Корнея Ивановича, об отношениях литераторов, художников между собой, об их творческих связях, о характере каждого...
   Что же это такое? Альбом?
   Да, альбом.
   Или история?
   Конечно, история.
   Автобиография Корнея Ивановича?
   Вне сомнений.
   Может быть, мемуары?
   И мемуары.
   Здесь все. И в этом тоже неоценимая прелесть "Чукоккалы", она не похожа ни на одну книгу. И совершенно неповторима".

   Откуда же "есть пошел" этот толстенный фолиант, вместивший в себя, кроме прозаических и стихотворных текстов Еще и множество рисунков и фотографий?
   Заглавие его составлено из начального слога фамилии автора ЧУК и последних слогов финского слова КУОККАЛА - так назывался поселок, в котором жил Чуковский. После захвата Красной Армией Карельского перешейка во время советско-финской войны поселок был переименован в Репино - именно здесь жил многие годы, здесь же в 30-м году и умер в своих "Пенатах" Илья Ефимович Репин. Истина общеизвестная, и вряд ли стоило бы тут повторяться если бы она не имела прямого касательства к этому повествованию. Репин принимал самое деятельное участие в альманахе, он же придумал и название для него. Кроме того, с именем маститого художника связано и еще одно любопытное обстоятельство - но о нем чуть позже.
   "Маршак в одном из своих стихотворений, - писал Чуковский, - метко назвал "Чукоккалу" музеем. Заканчивая краткую быль о "Чукоккале", я приглашаю читателей познакомиться с экспонатами этого музея".
   Такими словами завершает он предисловие к книге и ставит дату: "Апрель 1966".
   А начиналась "Чукоккала" ранним летом девятьсот четырнадцатого.
   Парад талантов продолжался более полувека.

2.=========================

   В 1965 году Корней Иванович подарил рукописный альманах внучке Люше (Елене Цезаревне). Вместе с ней и дочерью Лидией он проделал большую и многотрудную работу: сконцентрировал рисунки и тексты вокруг той или иной темы и написал комментарии чуть ли не к каждой странице альманаха.
   По свидетельству людей, близко знавших писателя, Чуковский надеялся дожить до выхода книги в свет - во всяком случае, его до последних дней жизни не покидала вера в то, что он увидит свое детище напечатанным и еще услышит мнение читателей, познакомившихся с экспонатами его уникального "музея".
   Чуковский умер в 1969 году, книги так и не увидев. Мытарства с ее изданием начались еще при жизни писателя, а закончились через 12 лет после того, как в подготовленной к печати рукописи была поставлена последняя точка. Тому обстоятельству, что запись, сделанная Чуковским в конце предисловия, датирована апрелем 1966-го, а из выходных данных явствует, что к печати она подписана в августе 78-го (а на титульном листе стоит уже год 79-й), - этому обстоятельству есть два взаимодополняющих объяснения.
   Но прежде - несколько необходимых слов о том, что представляли собой особенности внутрииздательской кухни, какое варево подносилось тем авторам, относительно которых имелось негласное указание: "не пущать". Причем ни заслуги, ни имя и авторитет, пусть даже и международный, тут значения не имели. Набор так называемых "объективных причин" хоть и не отличался особым разнообразием, но действовал безотказно.
   Причина первая: не успели включить рукопись в тематический план. Причина вторая: рукопись уже была в плане, но в последний момент ее, увы, пришлось исключить, ибо по указанию сверху потребовалось срочно издать очень важную книгу. Но почему исключена именно эта рукопись? А потому, видите ли, что объем ее велик, а на бумагу, как известно, установлен жесткий лимит. Сожалеем, но ничего сделать не можем - разве что на будущий год.
   Или вот еще: внутрииздательские рецензии сильно отличаются друг от друга в своих оценках (фокус прост: одна из рецензий сознательно заказана в резко отрицательном плане). Автор, разумеется, будет возмущаться бездоказательностью рецензии - ну и пусть возмущается на здоровье: в конце концов, после многих обсуждений и привлечения новых рецензентов можно будет признать, что автор был прав, - но время уже упущено, рукопись в текущий план опять не попала. Впрочем, автор волен передать ее в другое издательство - может быть, там повезет больше.
   Так или примерно так обстояло дело с "Чукоккалой". Почему - для этого, повторюсь, было два взаимодополняющих объяснения.

3.=========================

   Вот выдержка из книги Александра Солженицына "Бодался теленок с дубом":
   "В эту пору (речь идет о времени, когда гэбэшниками был арестован роман "В круге первом", многие материалы из архива писателя, и на него начались гонения. - Б.Ч.) К.И.Чуковский предложил мне (бесстрашие для того нужно было) свой кров, что очень помогло мне и ободрило. В Рязани я жить боялся: оттуда легко было пресечь мой выезд в Москву, там можно было взять меня совсем беззвучно и даже безответственно: всегда можно свалить на произвол, на "ошибку" местных гэбистов. На переделкинской даче Чуковского такая "ошибка исполнителя" была невозможна. Я гулял под темными сводами хвойных деревьев на участке К.И. - многими часами с безнадежным сердцем и бесплодно пытался осмыслить свое положение, а Еще главней - обнаружить высший смысл обвалившейся на меня беды".

   В той же книге Солженицын пишет, что когда его перестали печатать и он попал в полосу глухого безденежья - именно Корней Иванович помог ему такой суммой денег, на которую он смог скромно, но безбедно прожить несколько лет. Разумеется, отношение семьи Чуковских, и особенно Лидии Корнеевны, к Солженицыну было хорошо известно "литературоведам" с Лубянки - со всеми, как принято говорить, вытекающими отсюда последствиями.
   Вот еще один документ - он датирован январем 74-го года - за месяц до высылки Солженицына из СССР:
   "Заявление для печати.
   Не сомневаюсь, что побудительным толчком к нынешнему исключению писательницы Лидии Чуковской из Союза, (Союза советских писателей - Б.Ч.) этому издевательскому спектаклю, когда дюжина упитанных преуспевающих мужчин разыгрывала свои роли перед больной слепой сердечницей, не видящей даже лиц их, в запертой комнате, куда не допущен был никто из сопровождавших Чуковскую, - истиным толчком и целью была месть за то, что она в своей переделкинской даче предоставила мне возможность работать. И напугать других, кто решился бы последовать ее примеру... Но пока есть такие честные бесстрашные люди, как Лидия Чуковская, мой давний друг, без боязни перед волчьей стаей и свистом газет, - русская культура не погибнет и без казенного признания.

А.Солженицын".


   Еще за восемь лет до этого, после позорного судилища над Андреем Синявским и Юлием Даниэлем, большая группа писателей обратилась к проходившему тогда XXIII съезду КПСС с призывом выпустить осужденных на поруки. Среди 63 подписей стояли под обращением и подписи Корнея Ивановича и Лидии Корнеевны Чуковских. А когда на съезде с гнуснейшей речью выступил Шолохов, Лидия Корнеевна написала ему открытое письмо:
   "...За все многовековое существование русской культуры я не могу припомнить другого писателя, который, подобно Вам, публично выразил бы сожаление не о том, что вынесенный судьями приговор слишком суров, а о том, что он слишком мягок...
   В своей речи на съезде Вы поставили перед судьями в качестве образца не то сравнительно недавнее время, когда происходили массовые нарушения советских законов, а то, более далекое, когда и самый закон, и самый кодекс еще и не родился: "памятные двадцатые годы"...
   Именно в "памятные двадцатые годы", то есть с 1917-го по 1922-й, когда бушевала гражданская война и судили "по правосознанию", Алексей Максимович Горький употреблял всю силу своего авторитета не только на то, чтобы спасать писателей от холода и голода, но и на то, чтобы выручить их из тюрем и ссылок. Десятки заступнических писем были написаны им, и многие литераторы вернулись благодаря ему к своим рабочим столам.
   Традиция эта - традиция заступничества - существует в России не со вчерашнего дня, наша интеллигенция вправе гордиться ею. Величайший из наших поэтов, Александр Пушкин, гордился тем, что "милость к падшим призывал".
   Дело писателей не преследовать, а вступаться..."

   Это была звонкая пощечина спившемуся "гиганту советской литературы", и звук ее, разнесенный самиздатом и "забугорными" голосами, услышала вся читающая Россия - да и не только она одна. Жан-Поль Сартр, в свое время порекомендовавший Нобелевскому комитету присудить Шолохову премию, сказал в одной из бесед, что, если бы это было возможно, он не колеблясь отозвал бы свою рекомендацию...

4.=========================

   Итак, с первым объяснением того, почему "Чукоккалу" упорно не печатали в течение двадцати лет, читателям, полагаю, все ясно. Второе объяснение содержит в себе нечто такое, что носит откровенно антисемитский характер. И дело в данном случае вовсе не в том, что Лидия Корнеевна была рождена еврейской матерью, имела мужа-еврея, молодого выдающегося ученого, загубленного в ежовские времена, да и в самом Корнее Ивановиче текла, по некоторым сведениям, энная толика еврейской крови. Нет, тут имелось ввиду другое.
   Мой покойный друг Миша Балцвиник, собравший уникальную коллекцию автографов русских и советских писателей, рассказал мне однажды о коротком знакомстве с Лидией Корнеевной Чуковской. Случилось это в одной старой московской квартире, куда он зашел в надежде пополнить иконографический материал для своей коллекции.
   Было это вскоре после выхода "Чукоккалы" в свет и разговор, естественно, зашел об альманахе и тех многочисленных баталиях, что связаны были с его изданием. Вот тут-то и выявилась одна любопытная подробность, о которой с глазу на глаз поведала Лидии Корнеевне сотрудница издательства, милая, интеллигентная женщина, фамилия которой, естественно, названа не была.
   Так вот, когда главный редактор издательства познакомился с рукописью, он велел редактору книги для начала проделать довольно странную на первый взгляд работу - пересчитать всех персонажей "Чукоккалы", причем отдельно евреев и отдельно лиц иных национальностей. Выполнив задание, редактор доложил шефу: "Один к трем". Поразмыслив некоторое время над этим соотношением, главный редактор, хорошо известный сотрудникам как специалист по еврейскому вопросу, заметил: "Чесночком попахивает. Надо попридержать".
   В иных условиях он бы, пожалуй, и поостерегся произнести вслух эти слова - как-никак речь ведь шла о большой и хорошо известной в литературных кругах работе, выполненной самим Чуковским. Но коль скоро высокое партийно-гэбешное начальство давно зачислило Чуковских в ненавистный диссидентский круг - почему бы и ему не отметиться в обкоме партии, вставив еще одно лыко в строку.

5.=========================

   "Чукоккала" вышла мизерным по тем временам тиражом и очень скоро стала библиографической редкостью. Помнится, я раздобыл ее путем сложного тройного обмена да еще и с приплатой. Естественно, привез ее в Израиль и теперь никак не могу отказать себе в удовольствии познакомить читателей хотя бы с несколькими фрагментами из этой замечательной книги.
   В конце 14-го - начале 15-го годов Чуковский редактировал мемуары Репина "Далекое близкое". Редактировал очень осторожно, стараясь по возможности сохранить своеобразие стиля, богатый и самобытный словарь художника. Но встречались в тексте и такие погрешности, чаще всего фактические, которые требовали прямого исправления. По этому поводу между автором и редактором возникали споры, порой довольно бурные. Один из них и запечатлел на своем рисунке случившийся тут частый гость "Пенатов" - Владимир Маяковский.
   И, в связи с этим, - об одном эпизоде, который, вполне возможно, украсил бы "Чукоккалу", если бы его можно было туда вписать.
   После того, как в самый канун 19-го года Финляндия обрела независимость, Репин отказался вернуться в советскую Россию и продолжал жить в Куоккале. Но московским властям очень уж хотелось заполучить назад русского художника с мировым именем: согласись он вернуться - теперь уже в СССР - это несомненно подняло бы авторитет Советов в глазах международной общественности.
   Сие задание нарком просвещения Луначарский поручил Корнею Ивановичу - трудно было найти более подходящую кандидатуру для столь деликатной миссии. Однако же из Куоккалы Чуковский вернулся ни с чем: строптивый старик возвращаться не захотел. Между тем сведущие люди утверждали: когда части Красной Армии в 40-м вошли в Куоккалу, в "Пенатах" был обнаружен дневник Ильи Ефимовича, а в нем среди прочих записей была и такая: "Приезжал Корней. Привез приглашение. Ехать не советовал".
   Если это и анекдот, то очень похожий на правду.

*****

   А этот рассказ-автограф оставил в "Чукоккале" Горький:
   "Иду в Самаре берегом Волги поздно ночью - вдруг слышу:
   - Спасите, батюшка!
   Темно, небо в тучах, на реке стоят огромные баржи. Между берегом и бортом одной из них в черной воде кто-то плещется.
   Влез в воду, взял утопающего за волосы и выволок на землю.
   А он меня - за шиворот!
   - Ты, говорит, какое право имеешь людей за волосы драть?
   - Да ведь ты тонул, ведь ты кричал - спасите!
   - Мало ли что я могу кричать! Я закричу, что ты - дурак, поверишь ты мне? Давай рупь, а то в полицию сведу!
   Поспорил я с ним несколько - вижу: прав человек по-своему! Дал я ему, что было у меня - тридцать пять копеек, - и пошел домой умнее, чем был".

*****

   История, которую записал в альманах Леонид Утесов:
   "Это было в Одессе в 1914 году. Я вскочил на площадку трамвая. Купил Билет. К рядом стоящей женщине подошел кондуктор. Она хватается за карман и обнаруживает пропажу кошелька. Начинает дико плакать. "Сколько денег было у вас?" - спрашиваю я. "Двадцать копеек", - говорит она. Я даю ей 20 копеек. Она покупает билет. Кондуктор уходит. "Отдайте мне кошелек тоже", - говорит она".

*****

   В комментариях Чуковского по поводу записи, сделанной в "Чукоккале" Исааком Бабелем, он говорит:
   "...Мне часто приходилось любоваться им. Всегда меня очаровывала в Исааке Эммануиловиче смесь простодушия с каким-то прелестным лукавством.
   Не могу вспомнить, при каких обстоятельствах он написал мне в "Чукоккалу" нижеприведенные строки:
   "Об чем я думаю? Об выпить рюмку водки, об дать кому-нибудь по морде, об иметь немного удовольствия с моей супругой.

И.Бабель
Петербург 12.04.25.
Милому незабвенному Корнею Ивановичу...""


*****

   Наиболее интересна, по мнению хозяина альманаха, запись, сделанная в июле 19-го Виктором Шкловским, который был тогда столпом формализма м выразил в "Чукоккале" свое кредо:
   "Новая форма в искусстве является не для того, чтобы выразить новое содержание, а для того, чтобы заменить старую форму, переставшую быть художественной.
   Из Виктора Шкловского с уважением извлек он же".

***

   Академик Жирмунский, историк русского и западно-европейского романтизма, записал:
   "Как летописец прошлого с благоговением вступаю в ограду храма сего. Приветствую милые сердцу тени и новые звезды незнакомого неба".

*****

   Поэзия представлена в "Чукоккале" необычайно многообразно: от Бунина, Блока и Сологуба до Маршака, Евтушенко и Вознесенского. Стихи, за редким исключением, шутливые, что, впрочем, объясняется самим характером альманаха.
   Больше других представлены в "Чукоккале" экспромты Самуила Маршака. Блистательным назвал Корней Иванович его стихотворение, обращенное к Надежде Михайловне, жене профессора Ильи Гальперина. Здесь мастерски обыграны две идиомы - "питать надежду" и "льстить себя надеждой".
Как прежде, я Надежде верен,
Не меньше верен, чем Илья,
Илья Романович Гальперин,
Надеждой выбранный в мужья.

Ну что ж, пускай Илья Гальперин
Надеждой выбран, а не я, -
Стреляться с ним я не намерен:
Священна для меня семья.

В своих надеждах я умерен,
Питать Надежду должен он -
Илья Романович Гальперин,
Как обязал его закон.

Мне никогда не льстит Надежда,
И безнадежен мой роман,
Поскольку я - профан, невежда,
А он - профессор и декан.

И все же пламенно, как прежде,
Я обращаюсь вновь и вновь
К моей единственной Надежде,
Уж не надеясь на любовь.

*****

   Ну, и в завершение - одна из последних записей в "Чукоккале", датированная февралем 1966 года. Это экспромт-акростих и принадлежит он перу известного литературоведа и сатирика Зиновия Паперного:
Чей славный труд всегда любезен Музе?
У чьих страниц - и блеск ума, и пыл?
Кто завязал десятилетья в узел?
О, кто времен мозаику сложил?
Кем собраны сокровища такие,
Которыми гордится вся Россия, -
Атлетов мысли, гениев простых
Листки, стихи, шедевры озорные?
Ах, вы не знаете? Скажи им, акростих!

(Опубликовано в газете "Новости недели" 25 декабря 1996 года)
Примечание редакции: Это - последний материал Бориса Чернякова, сданный в редакцию за два дня до его безвременной кончины. Воистину - остановленное мгновение...

 Комментариев : 0, Просмотров : 1419
Профиль Комментарии 

"На десятой версте от Санкт-Петербурга..."
Б.Черняков

"Преображенское кладбище расположено
по Николаевской железной дороге, на десятой
версте от Санкт-Петербурга. Разделяется на
православное, других христианских вероисповеданий,
еврейское и караимское".

Из справочника "Петербургский некрополь". СПб, 1912г.


1.

   Много раз бывая на еврейском кладбище, я случайно набрел на это надгробье. Слова на небольшой плите из белого мрамора: "Моисей Львович Маймон. Академик живописи. 1860-1924" остановили мое внимание. И неподводящая память детских лет подсказала: так ведь это же фамилия художника, чья картина "Марраны" висела в нашем доме, в простенке между окон, прямо под старинными часами.
   ...Мне повезло: мой первый учитель школьный истории не только сам был беззаветно влюблен в свой предмет, но и сумел передать эту любовь нам, пятиклассникам. А потом, через много лет, появился в моей жизни Матвей Ефремович Баланевский - дядя Мотя. Именно ему я в большой мере обязан своим осознанным интересом к истории еврейства, особенно - российского.
   Это был старый холостяк, великий книгочей и обладатель обширнейшей библиотеки. Можно смело утверждать, что он собирал ее всю свою сознательную жизнь. Существовала даже шутливая семейная легенда, согласно которой дядя Мотя не женился потому, что опоздал на собственную свадьбу, задержавшись на знаменитом книжном развале на Невском, напротив Гостиного двора. Даже в самые страшные месяцы ленинградской блокады ему удалось сберечь наиболее ценную часть своей библиотеки, что представлялось в тех условиях делом почти невероятным. Именно от дяди Моти я услышал впервые имена Ахад Ха-Ама и Дубнова, Бялика и Жаботинского. В его собрании имелись, кроме всего прочего, такие издания российской еврейской периодики, которые давно уже стали предметом вожделенных мечтаний самых именитых питерских букинистов.
   ...Возвратившись с кладбища, я вечером того же дня поехал к дяде Моте. На мой вопрос, есть ли у него какая-то литература о Моисее Маймоне, он молча снял с полки десятый том Еврейской энциклопедии Брокгауза и Ефрона, раскрыл его на нужной странице - и я снова, через два с лишним десятка лет, увидел репродукцию той самой картины, что висела в нашем доме. Затем дядя Мотя открыл в том же томе статью о марранах, сунув меж страниц свою любимую узорчатую закладку. Наконец, рядом с энциклопедией лег на стол журнал "Еврейская летопись", выходивший в Петрограде в 1923-1924 годах - в нем был опубликован очерк самого Моисея Львовича Маймона "История одной картины".
   Издание этого у меня, естественно, нет., я восстанавливаю его название и выходные данные по прекрасной книге М.Бейзера "Евреи в Петербурге", вышедшей в Израиле несколько лет назад. Оттуда же взят и предлагаемый вниманию читателей небольшой отрывок:
На полотне изображен дом богатых марранов в Испании конца XV века. (Марраны - евреи, вынужденные во имя спасения жизни принять христианство, но продолжавшие тайно исповедовать веру отцов. - Б.Ч.) Семья собралась на пасхальный седер. Во главе стола - седой старик с волевым лицом в белом одеянии. В этот момент в комнату врываются стражники и инквизиция. Несчастных евреев ожидает теперь только одно: смерть на костре.

   В очерке "История одной картины" художник повествует о том, как вынужден был прервать работу над полотном, потому что ему никак не удавалось найти подходящего натурщика для центрального персонажа картины - главы семьи, ведущего тайный пасхальный седер. Но однажды Маймон, приглашенный на светский прием, увидел в зале знаменитого генерала от артиллерии Арнольди - участника нескольких войн, кавалера многих боевых наград. Художник представился генералу и пригласил его к себе в студию.Побывав у Маймона, Арнольди, после некоторого раздумья, согласился ему позировать.
   Старый воин очень заинтересовался сюжетом будущей картины, много и подробно расспрашивал о событиях в Испании, о трагической участи тамошней еврейской общины. И когда закончился последний сеанс, старик объяснил академику, почему принял его приглашение. Боевой русский генерал происходил, оказывается, из местечковой еврейской семьи. Мальчиком он был отдан в кантонисты и там крещен. "Я потому согласился вам помочь, - признался Арнольди, - что вы угадали во мне еврейскую душу, которую я ношу уже восьмой десяток лет, хотя и вместе с крестом на шее".

2.

    Самое примечательное надгробье на еврейском кладбище - это, вне всякого сомнения, памятник на могиле скульптора Марка (Мордехая) Антокольского. Помню, в библиотеке дяди Моти была великолепно изданная еще до революции монография о ваятеле, чьи работы навсегда вошли в историю русского монументального искусства. Перечислять их нет надобности - они хорошо известны.
   А что известно меньше? Да очень многое.
   На похоронах Антокольского выступил Илья Ефимович Репин - оказывается, они были друзьями юности.
   Антокольский вывез из Вильно и взял под свою опеку одиннадцатилетнего Илюшу Гинцбурга (1859 - 1939), ставшего впоследствии выдающимся ваятелем. Это он вылепил посмертную маску своего учителя.
   В России Антокольский был увенчан званием академика, а во Франции удостоился высокого титула кавалера, а затем и командора ордена Почетного Легиона.
   Ко всему прочему, он до последнего своего вздоха оставался глубоко верующим человеком. Ни уговоры друзей в молодости, ни угрозы сиятельных антисемитов в зрелые годы - ничто не могло заставить его отречься от веры своих отцов.
   Парадокс: современник скульптора, известный золотопромышленник и меценат Гораций Гинцбург, всегда декларирующий словом и делом свою приверженность к еврейству, умер в Санкт-Петербурге, но похоронить себя завещал в Париже. А Марк Антокольский, ухавший на лечение в Германию и скончавшийся там, был, согласно его последней воле, перевезен в Санкт-Петербург и Нашел свое последнее земное пристанище на еврейском кладбище, среди соплеменников и единоверцев.
   На пилонах надгробья - две надписи: "Да будет его сила вознесена Богом. Царство ему небесное" и "Да будет его благое дело существовать вечно. Да будет его память благословенна".
   Добавить к этому нечего.

3.

   Массивная чугунная ограда. За ней - большой, со скошенной поверхностью, прямоугольный гранитный монумент. Ни надписи, ни дат.
   Как пишет М.Бейзер, по поводу этого гранитного монолита существуют два предания.
   Если верить первому, здесь вообще никто не похоронен: плита установлена в память о Горации Гинцбурге. И поскольку, по еврейской традиции, камень с надписью может быть установлен лишь на могиле, а барон-меценат похоронен, как известно, в Париже, плиту оставили безымянной.
   По второму преданию (многие считают его более достоверным), "под камнем сим вкушает мир" сын Гинцбурга Давид Горациевич - тоже меценат, писатель и востоковед, европейски образованный человек, переживший своего отца всего на год. Перед смертью он будто бы сказал: "Не надо никаких надписей. Пусть люди помнят меня по моим делам".
   Эти сведения, повторю еще раз, взяты мной из книги М.Бейзера.
   А вот какую историю, связанную с именем отца и сына Гинцбургов рассказал мне дядя Мотя.
   Петербургская хоральная синагога, одно из красивейших культовых зданий города, строилась на средства и под наблюдением сначала Гинцбурга-отца, потом Гинцбурга-сына. Когда постройка была завершена, сюда однажды приехал, по настоятельному приглашению своего постоянного секретаря и импрессарио Исая Дворищина, Федор Иванович Шаляпин. В присутствии членов правления еврейской религиозной общины Петербурга он опробовал акустику главного зала синагоги и пришел в полный восторг.
   

4.

   В каких-нибудь ста метрах от кладбищенской синагоги, у одной из боковых аллей, стоит грубо отесанный камень из желтоватого известняка. Многие останавливаются здесь, вчитываясь в полустертые и кем-то не очень аккуратно подновленные строки: "Здесь покоится прах фельдфебеля Кавалергардского ее Величества Государыни Императрицы Марии Федоровны полка Абеля Ароновича Ашанского. Вступил на службу 11-го января 1846 года". Известно, что умер он в 1899 году и 74 лет жизни 53 провел на военной службе.
   Не стану пересказывать историю жизни этого человека - она достаточно подробно изложена в известной книге графа А.А.Игнатьева "Пятьдесят лет в строю". Расскажу лишь об одном эпизоде.
   Когда Ашанского хоронили, гроб с его телом от кладбищенских ворот и до могилы несли на своих плечах люди с высокими дворянскими титулами, в генеральских погонах - бывшие командиры кавалергардского полка. Именно так, по полковой традиции, хоронили кавалергарда - будь он хоть князь, чей род восходил чуть ли не к Рюриковичам, хоть безвестный фельдфебель-сверхсрочник, рожденный в одном из нищих еврейских местечек.
   На кладбище, у свежей могилы, молодой офицер Алексей Игнатьев с удивлением увидел, что проститься с покойным пришли и многие представители еврейской знати Петербурга, и простые ремесленники. Только тут однополчане Александра Ивановича (так они привыкли называть Ашанского) узнали, что старик-фельдфебель, давно уже ставший как бы непременным атрибутом полкового быта, долгие годы был почетным членом правления столичной еврейской религиозной общины.
   Помня, однажды я застал у этой могилы небольшую группу людей, внимательно слушавших немолодого бородатого человека. Он рассказывал об Ашанском - подробно, приводя примеры из книги Игнатьева, и чувствовалось, что ему самому собственный его рассказ очень нравится.
   И впрямь говорил он хорошо - но самого главного все-таки не сказал: о том, что Абель Аронович Ашанский, сверх всякой меры хлебнувший царской солдатчины, ушел из жизни, ни в чем не поступившись своим еврейским первородством.

5.

   На одной из аллей, уходящих вправо от кладбищенской синагоги, меня нагнал седой моложавый мужчина. Он искал мастерскую, где делают надгробья. Я взялся проводить его - нам было по пути.
   Мой новый знакомый ("Семен", - представился он)оказался человеком разговорчивым. Не успели мы пройти и пару сотен шагов, а я уже знал, что он инженер, живет на Урале и в Ленинград приехал в длительную командировку. Родом он из украинского местечка, там немцы расстреляли его отца, мать и двух сестер. Единственная его родственница, тетка по отцовской линии, почти всю жизнь прожившая в Ленинграде, умерла несколько лет назад и похоронена здесь, на еврейском кладбище. Теперь он хочет поставить на ее могиле вместо стандартной бетонной плиты гранитное надгробье, чтобы на нем, рядом с именем покойной тетки выбить имена расстрелянных.
   - И еще одного человека, - добавил мой собеседник.
   Он извлек из внутреннего кармана пиджака сложенный вчетверо листок бумаги, развернул его и протянул мне. Я увидел несколько отпечатанных на машинке фамилий, имен и отчеств. Против четырех из пяти была проставлена одна и та же дата смерти - день гибели родителей и сестер. Последним, шестым, в этом скорбном списке стояло только имя - Хацкель. Ни фамилии, ни года рождения. Дата смерти - та же.
   Не ожидая моего вопроса, Семен сказал:
   - Этот человек спас мне жизнь. А фамилии его я не знаю, для меня он всегда был дядя Хацкель. В декабре 41-го было мне всего 10 лет, и все, что я знаю о нем, известно мне со слов родителей.
   ...Отец Хацкеля был слесарь, мать - прачка. Умерли они в один год от скоротечной чахотки. Вскоре их единственный сын-подросток исчез из местечка. Случилось это вскоре после начала первой мировой. Вернулся он лет через десять. Правая нога, ампутированная по щиколотку и согнутая в колене, лежала на тряпичном углублении деревянного протеза. На груди - нательный крестик. Хацкель ни от кого его специально не прятал, но и напоказ не выставлял.
   Люди рассказывали, что, сбежав из местечка, мальчишка оказался в прифронтовой полосе и там попал под обстрел. В полевом лазарете у него отняли ступню, подлечили, дали костыли и направили в приют. Он снова сбежал, долго бродяжил. Голодного, в тифу, его подобрал сельский священник. Жил он в маленькой деревушке вдвоем с женой - детей не нажили. Люди они были добрые, жалостливые, к приемышу отнеслись, как к родному сыну. Уговорили креститься. Через несколько лет ушел и от низ - потянуло в родные края.
   По поводу креста Хацкель сказал синагогальному старосте:
   - Он мне не мешает. А в бога я не верю - ни в того, ни в другого.
   Вернувшись, он привел в порядок стоявший на отшибе родительский домишко с заколоченными закрытыми ставнями и тяжелым замком на дверях - отец когда-то сам смастерил его. Хацкель достал из тайника в чулане отцовский инструмент, наладил его - и через несколько дней открыл мастерскую.
   Был Хацкель неразговорчив, на вопросы отвечал коротко.Несколько минут молча крутил в руках принесенную вещь, называл цену, время, когда работа будет готова, - и опять углублялся в себя. Жил бобылем.
   Сеня часто бывал у него. Иногда за несколько часов - а мальчик подолгу просиживал у слесаря, наблюдая за его работой, Хацкель не произносил ни слова. Или вдруг спрашивал:
   - Ну, как дела в школе?
   - Учусь, - отвечал Сеня.
   - Это хорошо, - говорил Хацкель.
   Вот и весь разговор.
   ...Началась война. Через несколько недель в местечко вошли немцы. Осенью они согнали евреев в гетто. Хацкеля не потревожили. Вроде начальник местной полиции приказал: "Выкреста не трогать. Нехай живет, как жил".
   И все-таки Сеня по-прежнему появлялся в домике на окраине. Однажды, глухим темным вечером, он пришел к Хацкелю, сел на любимое место у верстака и вытащил из-за пазухи небольшой предмет, завернутый в обрывок солдатской обмотки. Хацкель развернул тряпицу - на ладони лежал слегка заржавевший наган с полным барабаном.
   - Где взял? - спросил Хацкель.
   - Нашел в лесу, - ответил Сеня.
   - Кто-нибудь видел?
   - Нет.
   - Вот и помалкивай...
   Сырым декабрьским утром евреев согнали на площадь. Их выстроили в несколько рядов - мужчин отдельно от женщин и детей. Полица шли вдоль рядов с подносами в руках, приказывая складывать на них кольца, сережки, браслеты. Многие уже поняли, что последует за этим. Люди плакали кричали, началась суматоха. Сене удалось ускользнуть незамеченным. Он спрятался в развалинах сгоревшего Дома культуры, видел, как людей, и среди них его родителей и сестер, погнали в сторону близкой речки, возле которой в первые дни войны был вырыт глубокий противотанковый ров. Потом снова услышал плач, крики, проклятья - и выстрелы, выстрелы...
   Когда стемнело, он выбрался из укрытия. Огляделся вокруг - бежать некуда. И тут его осенило.
   Хацкель ни о чем не спрашивал. Открыл дверь чулана, втолкнул туда мальчика, сунул ему в руку ломоть хлеба и сказал:
   - Сиди тихо. Что-нибудь придумаем.
   Он не знает, сколько времени прошло, - услышал только, что в дом вломились чужие. Судя по голосам, их было трое.
   - Ну, выкрест, - сказал один, - говори, где жиденка прячешь.
   - Я никого не прячу. - Голос Хацкеля, как всегда, был тих и ровен.
   - Брешешь! - крикнул второй. - Люди видели, как пацан входил в твою хату.
   - Найдем - обоих повесим... - зловеще пообещал третий.
   Его голос, тонкий и хриплый, Сеня узнал сразу - это был их сосед, вернувшийся из заключения незадолго до начала войны. В местечке говорили, что он был осужден за кражу скота.
   Мальчик забился в дальний угол чулана, весь сжался. И вдруг услышал подряд три выстрела. Дверь распахнулась - на пороге стоял Хацкель с высоко поднятой лампой. Три полицая валялись на полу в луже крови.
   Хацкель, стуча деревяшкой, обошел мертвецов и спокойно произнес:
   - Возьми на полке буханку хлеба - и огородами в лес. Там партизаны. Быстро, Семен, быстро!
   - А как же вы, дядя Хацкель? - спросил Сеня.
   Хацкель поглядел на наган - и впервые мальчик увидел на его лице тень улыбки.
   - Мне бежать не с руки, - сказал он. - На костылях далеко не уйдешь. Да и незачем. Я больше не выкрест, я возвращаюсь к своим братьям. А ты беги!
   Он снял с шеи крестик и аккуратно положил его на стол.
   Сеня не успел отойти далеко от дома, когда внутри хлопнул выстрел...
   В старину говорили: "И приложился к народу своему".

(Опубликовано в приложении "Пятница" газеты "Новости недели" 8 февраля 1996 года)
 Комментариев : 0, Просмотров : 4017
Профиль Комментарии 

Вот если бы он только пел...
Б.Черняков

Очередной визит Иосифа Кобзона в Израиль был вызван чрезвычайными обстоятельствами. О них с исчерпывающей полнотой поведал читателям "НН" Григорий Шмуленсон в корреспонденции "Такова жизнь..." 11 августа с.г. Для тех, кто не читал этой корреспонденции, позволю себе коротко изложить суть дела.
   Итак, газета "Едиот ахронот" назвала Кобзона одним из главарей русской мафии. По приезде в Израиль певец и бизнесмен собрал пресс-конференцию, на которой, как пишет автор, "дал суровую отповедь" журналисту из "Едиот ахронот" Шломо Абрамовичу, ибо именно он причислил Народного артиста СССР, советника мэра Москвы Лужкова и владельца фирмы "Московит" к разряду российских мафиози. Через день русскоязычные газеты поместили отчеты об этой пресс-конференции.
   Я читал некоторые из упомянутых материалов, и у меня, как и у Григория Шмуленсона, есть свой комментарий к ним. Но для полной ясности сначала позволю себе цитату из корреспонденции "Такова жизнь...".
   ...Как правило, в статьях (имеются ввиду отчеты о пресс-конференции - Б.Ч.) сначала излагается ситуация, а затем, с разной долей пренебрежительного злорадства и высокомерия, давались Кобзону различные советы. Все сводилось к тому, что деньги его подозрительного качества... Вот если бы он только пел, тогда было бы все хорошо. А он посмел сунуться в бизнес и политику... И никто не захотел понять, что Кобзон, этот мужественный и сильный человек, в трудную для него минуту приехал сюда, рассчитывая, что тут-то его поймут и поддержат. Он приехал как член большой еврейской семьи, а семья осталась равнодушна к его проблемам.

   А теперь - обещанный комментарий. Он не совсем обычен: это главка из моего давнишнего очерка "Дед Мендл и другие".

   У деда Мендла был свой взгляд на так называемый "еврейский вопрос". Формулировался он коротко и ясно: чем меньше еврей будет лезть в политику, тем меньше вреда принесет он и себе, и окружающим. Мой дядя Хаим, родной брат мамы, изложивший мне как-то этот дедов постулат, подкрепил его примечательным эпизодом из собственной биографии - эпизодом, больше похожим на притчу.
   Итак, в самом начале двадцатых годов, когда переменчивые ветры октябрьского переворота вовсю задули и над далекой от Петрограда белорусской провинцией, компания юнцов, среди которых был и дядя Хаим, решила, что и наше тихое еврейское местечко тоже вполне созрело для мировой революции.
   Молодые люди сколотили одну из первых в могилевской губернии комсомольских ячеек, при ней же организовали ЧОН - часть особого назначения для борьбы с бандами Булак-Балаховича. Бандиты, однако, в окрестностях так и не появились, а революционный зуд не давал покоя. И новоявленные ортодоксы, действуя не столько по собственной инициативе, сколько по наущению местных большевиков, повели решительное наступление на местечковых, как пелось в одной песне, "паразитов трудящихся масс". В эту категорию зачислили всех, кто имел мало-мальски приличный достаток, типичным же представителем "трудящихся масс" оказался многодетный сапожник Бенцион - неисправимый лодырь и болтун.
   Первой жертвой "экспроприации экспроприаторов" стал владелец пекарни - добрый, набожный человек. Не имело ровно никакого значения, что сам он день-деньской крутится у пышущей жаром печи - главное, что там же вместе с ним крутились и три его работника. Хозяин хорошо платил им, они служили у него не один десяток лет и были в самых добрых с ним отношениях. Но и это обстоятельство тоже не имело для юных борцов за социальную справедливость ровно никакого значения. Как там сказано у Карла Маркса? Эксплуатация наемного труда налицо? Налицо! Следовательно, решение могло быть только одно: пекарню национализировать, а самого "паразита трудящихся масс" лишить гражданских прав и вместе со своим многочисленным семейством из дома выселить - пусть живут в пристройке. И точка!
   Были у нас дальние родственники, муж и жена, одинокие пожилые люди. Не имея иных средств к существованию, они жили тем, что долгие годы сдавали в аренду почтовому ведомству первый этаж своего небольшого двухэтажного дома. Молодые экспроприаторы добрались и до них: из трех комнат второго этажа две отобрали, хозяев же, как водится, объявили лишенцами.
   Поскольку одним из зачинщиков этого, как и других непотребств был восемнадцатилетний дядя Хаим, родственники пожаловались на него деду Мендлу. Они просили повлиять на сына: пусть мальчишка малость поуймет свой революционный пыл. И на следующий же день, сидя на крыльце с неизменной газетой в руках, дед остановил пробегавшего мимо сына - рослого, широкоплечего парня, в кожанке и галифе, с наганом на боку.
   - Хаим, - сказал он, - не торопись. Присядь на минутку - твоя мировая революция подождет.
   Дядя повиновался.
   - Хаим, - продолжал дед, - я смотрю на твои замечательные штаны, роскошную куртку, которая даже и не снилась нашему кожевнику и скорняку Авром-Беру. А твоя пистуля? Ты же носишься с ней, как малый ребенок с любимой цацкой. Но не это главное, Хаим. Главное: я все слушаю, что люди в местечке рассказывают про ваши проделки, - и ты знаешь, о чем я думаю? О том, что этот умник, мой сын, решил, что уже схватил Б-га за бороду и теперь танцует на собственной свадьбе. Так вот, Хаим, запомни, что я тебе скажу: ты сильно заблуждаешься, потому что танцуешь на чужой свадьбе.
   Произнеся эти слова, услышанные когда-то от отца, дядя Хаим с горечью произнес:
   - Неужели надо было прожить целую жизнь, испытать немало обид и оскорблений, чтобы до конца понять, как далеко вперед смотрел твой мудрый дед?

   Вот в сущности и все. Точнее - почти все. Остается добавить самую малость.
   Сегодня в России появились люди, которых называют "новые русские", и среди них евреи занимают, скромно говоря, далеко не последнее место. Они и банкиры, и бизнесмены, и политики. Кобзон - один из таких людей. И все же, будь я на месте автора корреспонденции "Такова жизнь...", задал бы Кобзону всего один вопрос:
   - А Вы уверены, Иосиф Давидович, что пляшете на собственной свадьбе?

(Опубликовано в газете "Новости недели" 25.08.95)


20.03.07 Примечание от Чипы.
Заметка эта была написана почти 12 лет назад. Тогда папа не мог знать о том, что случится с Березовским, Гусинским, Ходорковским. Я думаю, им тоже вполне можно было бы задать вопрос, который папа хотел бы задать Кобзону...
 Комментариев : 0, Просмотров : 1493
Профиль Комментарии